О.Н. Запорожец Навигатор по карте историко-социологических исследований университета[8]

Этот текст – своего рода навигатор. Так же как и у его технических аналогов, нарисованная в нем картинка оказывается актуальной лишь на данный момент времени. Однако, несмотря на эту кратковременность, создание такого инструмента показалось мне важным для того, чтобы помочь читателю двигаться в весьма сложном и противоречивом интеллектуальном пространстве университетских исследований. Я хотела дать ему в руки план, где есть знак исходной точки движения, где понятен масштаб объектов и есть четкая система ориентиров. Однако осуществить это намерение оказалось непросто в силу особенностей изучаемого ландшафта, в котором «категории, его образующие, – крайне подвижны, а соответствующие им концепты – изменчивы»[9].

Стартовой точкой предпринятой ревизии исследовательской литературы стала для меня антропологическая перспектива, отчетливо обозначившаяся в последние годы в исследованиях российской академии[10]. Антропологический подход, рассматривающий университетское пространство как находящееся в становлении, формируемое и изменяемое, позволил исследователям проследить, как происходило освоение и обживание университета в качестве учрежденной правительством институции, как осуществлялось ее обогащение собственными жизненными сценариями, шло расшатывание и переопределение действующих правил участниками академической корпорации.

Антропологическая перспектива задала логику сравнения эвристических возможностей различных подходов, а также способствовала обнаружению лакун – слабо разработанных направлений, едва обозначившихся или вовсе отсутствующих тем концептуализации. Отмеченные сложность и изменчивость поля не освободили меня ни от разговора о магистральных направлениях в исследовании университета, ни от внимания к новым подходам и концепциям. Три методологические проблемы: зазор между теоретизацией академии и ее рефлексивным описанием, длительное доминирование макроподхода или «панорамное рассмотрение» университета и университетская докса – являются призмой, сквозь которую я рассматриваю данное предметное поле.

Сам по себе разрыв между теоретизацией и рефлексивным описанием – случай для социальных наук нередкий. Следует признать, что исследования университета располагают достаточно ограниченным методологическим арсеналом, позволяющим менять исследовательскую оптику и формулировать новые исследовательские вопросы. Теоретические рамки конкретных исследований академии редко подвергаются идентификации или рефлексии, а иногда и вовсе отсутствуют в эмпирических работах. C одной стороны, обозначенный зазор является свидетельством слабой концептуализации поля, а с другой – описательный характер значительной части работ обеспечивает свободу исследовательского маневра, дает многообразной и многозначной ситуации шансы попасть в поле рассмотрения исследователя, не будучи жестко структурированной исходными посылками.

На протяжении последнего века университетская жизнь является предметом интенсивного изучения в социальных науках, что подтверждается внушительным количеством соответствующих публикаций. Открытость университета влияниям и его способность реструктурировать социальный ландшафт стимулируют изучение академической жизни, поиск категорий и теоретических рамок для ее описания.

Доминирование макроподхода – значимая часть аналитической традиции университетских исследований. Такая перспектива предполагает «панорамное видение», которое контекстуализирует университетскую жизнь, рассматривает университет как значимого участника социальных взаимодействий, превращает вопрос об университетской автономии в один из центральных вопросов изучения. При всем разнообразии и несхожести теоретических перспектив, образующих макроподход, его отличительной чертой можно назвать а-историчность, логическим продолжением которой выступает эссенциализация университета – восприятие академии как предзаданного набора социальных функций и структур, призванных обеспечить ее единство и выполнение социальных задач. Единство университета, нередко воспринимаемого как механическая сумма частей, становится исследовательской аксиомой подхода, оставляя в стороне вопросы взаимодействия и динамики. В этой связи особенно важным является рассмотрение университета как системы, находящейся в постоянном становлении, системы, институциональные рамки которой формируются в ходе взаимодействия различных структур и множества агентов, чьи действия упорядочиваются зыбкими конвенциями в не меньшей степени, чем жесткими институциональными установлениями.

Видимо, изучение университета требует особой чуткости от исследователя, связанного с академией как минимум периодом обучения и, как правило, профессиональной карьерой. По остроумному замечанию Пьера Бурдьё, в отличие от этнографа, одомашнивающего экзотическое, задача исследователя университета заключается в экзотизации домашнего[11]. При этом университет как объект изучения стремится к утверждению собственной непознаваемости, ограничивает возможности критического анализа и разными средствами герметизирует знание о себе.

Не в последнюю очередь сложность прочтения академической жизни заключается в наличии «университетской доксы»[12]. Она направляет внимание исследователя и обеспечивают ему возможность говорить об университете правильно. Действенный способ преодоления этой доксы Пьер Бурдьё видел в «расширенном рационализме»[13] – постоянной рефлексии процесса познания и осознании его ограничений; в рационализме, оставляющем место воображению, способствующем появлению новых исследовательских траекторий, чему в конечном итоге призван содействовать навигатор, т. е. данный текст.

Университетская макрооптика, или особенности панорамного видения

Исходной посылкой, определяющей особенности «панорамного видения» университета, является представление о нем как о некоторой целостности – разновидности социального института, особом социальном поле или коллективном агенте. Факт существования университета, выступающего своеобразным механизмом сборки, объединяющей силой для различных внутренних структур и групп или действующего как самостоятельный агент на публичной арене, в данном случае не подвергается сомнению.

Подобная установка ряда исследователей остается непоколебимой, несмотря на результаты аналитических проектов, показавших диффузность современного университета, утрату им способности служить интегрирующей силой для входящих в него структур и групп, обладающих противоречивыми интересами. Впервые соответствующие сомнения были озвучены почти 50 лет назад в речи президента Калифорнийского университета Кларка Керра, использовавшего понятие «мультиверситет» для обозначения академической раздробленности, превращающей единую ранее корпорацию в «совокупность отдельных факультетских антрепренеров, объединенных общими переживаниями относительно парковки»[14].

Макрооптика обеспечивает исследовательское видение университета в качестве особой социальной структуры, включенной в многообразные структурные взаимодействия, определяющие ее устройство, и в то же время обладающей возможностью трансформировать существующий социальный ландшафт. Основные приоритеты макроанализа вполне могут быть сформулированы и в логике от противного: «Непосредственное окружение, в котором существовал университет, не играло [для его исследователей]… никакой роли»[15]. Понимание университета как структуры вполне предсказуемо воплощается в рассмотрении его вне пространства, конкретных персонажей, заменяемых ролями или абстрактными группами, значимых контекстов, определяющих течение университетской жизни.

Применяемая в исследованиях университета макрооптика создается причудливым сочетанием различных теоретических подходов: функционализма и неофункционализма, концепцией автономии Пьера Бурдьё и неовеберианства. И если функционалистский подход, исходящий из представления об университете как об образовательном институте, обладающем вполне определенным и стабильным набором функций, многократно подвергался критике и утратил свое значение, то неовеберианский подход и концепция Бурдьё придали панорамной оптике новых жизненных сил и до сих пор определяют мейнстрим социальных наук.

Особенности функционалистского подхода

Используемая в функционализме макроперспектива, фокусирующаяся на образовательной системе в целом, как правило, игнорировала самостоятельную ценность университета, определяя его как одну из организаций, реализующих общую задачу образовательной системы – трансляцию знания: «Ясно, что образование как социальное явление в содержательном отношении есть не что иное, как передача знания, его восприятие и усвоение (приобретение, присвоение) в ходе социального взаимодействия педагогов и учащихся»[16].

Реакцией на подобное сужение исследовательского фокуса стали, с одной стороны, жесткая внешняя критика функционализма, а с другой стороны, внутренняя ревизия подхода, воплотившаяся в основных положениях неофункционализма. Резкие критические замечания, адресованные функционализму, во многом способствовали формированию альтернативных концепций (в частности, исследований университетской повседневности), преодолевающих столь характерные для подхода а-историзм, редукционизм и восприятие предзаданности социальных функций университета. Так, Кеннет Р. Миноуг еще в 1973 г. отмечал: «Привычка рассматривать университет с точки зрения функционализма стала столь распространенной, что претендует на статус исторической правды… Такие функциональные интерпретации, принимающие во внимание лишь ограниченное число обстоятельств, отдают произволом и догматичностью и не имеют ничего общего с многообразием университетской жизни [курсив мой. – О.З.]… Мы обращаемся к повседневной жизни, чтобы отделить сущность от функции»[17].

Появление неофункционализма было вызвано стремлением преодолеть типологизацию, абстрактность в рассмотрении университета. Примененный для описания разрозненной и разнообразной американской академии неофункционализм указывал на значимость изучения конкретных университетов, отличающихся условиями деятельности, качеством образования, ролью в воспроизводстве социальной элиты[18]. Вместе с тем он сохранял и универсалистские установки – в центре его внимания оказывалось взаимодействие университетов и социальных систем[19]. При этом логика их взаимодействия определялась аксиоматично понятыми функциями академии – подготовкой профессионалов и воспроизводством элиты. Задачи отдельного университета описывались в терминах «организационной хартии»[20] – договоренности между университетом и другими социальными структурами на право «изменения людей», т. е. особенно тщательного отбора поступающих для их последующей статусной мобильности: «Каждая социализирующая организация обладает важнейшими чертами, расположенными вне ее собственной структуры и образующими особые отношения с ее социальным окружением… Каждый знает, что определенные школы или типы школ выпускают успешных людей, и если они знают, что другие – работодатели, различные структуры, связанные с трудоустройством, – знают и принимают это, то школы становятся обладателями бесценного ресурса в обозначении своих требований к поступающим»[21].

Организационную хартию нельзя назвать универсальным социальным соглашением. Предполагалось, что она заключается между конкретными социальными агентами и зависит от их особенностей. Характер хартии, заключаемой между университетами и работодателями, во многом определяла сага – «особая организационная идентичность и традиция»[22]. Воплощаясь в специфических практиках взаимодействия (отношениях студентов и профессоров, межуниверситетских контактах, связях с работодателями), сага рассматривалась как условие, обеспечивающее появление навыков, делающих вертикальную мобильность выпускников университета не только возможной, но и весьма успешной.

Признание образования и обеспечения социальной мобильности важнейшими задачами университета предопределило интерес неофункционалистов к двум основным участникам внутриорганизационного взаимодействия – преподавателям и студентам. Фигура бюрократа, или администратора, как профессионального управленца, обеспечивающего реализуемость образовательных технологий, не считалась сколько-нибудь значимой для достижения университетом его основных целей.

В российских социальных науках позиции функционалистского анализа университета были поколеблены лишь в начале 2000-х годов. Прежняя его живучесть обеспечивалась господством в советской гуманитаристике структурного функционализма. В отечественной версии функционализма университет рассматривался как сложносоставная структура – единство функциональной, социальной, организационной и нормативной составляющих[23], своеобразная «фабрика кадров», основная цель которой (определяемая потребностями общества в целом и государством как основным социальным институтом) состояла в образовании и подготовке специалистов.

Академическая автономия: противоречия и взаимодействия

Метафора «панорамного видения» вполне может быть применена к работам Пьера Бурдьё, посвященным академии. Будучи одной из основных сюжетных линий, постоянным предметом рефлексии, академия для Бурдьё – это прежде всего социальная структура, включенная в сложную сеть взаимодействий и противостояний. Основные вопросы, сформировавшие авторскую оптику, – это вопросы автономности академического пространства, специфики символического производства и роли академии в нем, академические противоречия и конфликты.

Вопрос об автономии предполагает проблематизацию сочетания собственной логики действия и подчиненности университета общим социальным закономерностям, а также логикам, задаваемым влиятельными полями (политическим, экономическим и пр.)[24]. Исследовательская задача Бурдьё выходит за пределы констатации факта академической автономии и заключается в определении механизмов, обеспечивающих ее обособленность, а именно: «какие механизмы использует микрокосм, чтобы освободиться от… внешних принуждений и быть в состоянии признавать только свои собственные внутренние детерминации»[25].

Одним из основных способов обеспечения автономии Бурдьё считает рефракцию – «способность переводить внешние принуждения и требования в специфическую форму…Чем более автономно поле, тем сильнее его способность к рефракции, тем больше изменений претерпевают внешние воздействия, часто до такой степени, что становятся совершенно неузнаваемыми»[26]. Таким образом, уровень автономности академического поля определяется силой его рефракции и радикальностью изменения внешних принуждений, степенью их приспособления к внутренней логике академии.

Автономность определенного поля может быть представлена как континуум, где полюсу автономии противостоит гетерономия – способность внешних систем определять логику поля, основанную на слабости его сопротивления внешним принуждениям, ограниченной способности его участников отстаивать свою логику, защищать значимость собственных позиций и компетенций. Бурдьё иллюстрирует идею гетерономии, обращаясь к типичным опытам социальных наук: «одна из основных трудностей, с которыми сталкиваются социальные науки в своем стремлении к автономии, состоит в том, что малокомпетентные с точки зрения специфических норм поля люди имеют возможность вторгаться в него, действуя от имени гетерономных принципов, вместо того чтобы быть немедленно дисквалифицированными»[27].

По мнению Бурдьё, академическое поле может представать и как целостность, и как фрагментированность. Последнее возможно, если разные части поля обладают разной силой сопротивления внешнему давлению.

Формулируя концепцию академической автономии, Бурдьё идеально точно схватывает и передает центральную идею многолетних дебатов об университетской независимости и ее основаниях. До сих пор возможность сохранения университетами собственных логик существования, отличающих их от других социальных агентов, является одной из наиболее актуальных тем дискуссии о настоящем и будущем академии, результатом которой зачастую является вердикт о (не)жизнеспособности университета.

Обсуждение автономии университета требует предельной контекстуализации – понимания общей направленности социальных изменений, внимания к специфике институционального ландшафта отдельных стран. Неслучайно вопрос об автономии американской академии на долгое время превращается в вопрос о (не)возможности отождествления университета с экономической корпорацией.

Дебаты, инициированные в начале XX в. работами Торстейна Веблена и Аптона Синклера[28], отстаивавших идею автономности университета и «решительно возражавших против самой возможности применения коммерческих стандартов к высшему образованию»[29], фактически на столетие определили специфику исследований американских университетов. Постепенно аналитики вынужденно признали сужение поля академической автономии: говоря об университете «скорее как о корпорации, нежели как о социальном институте»[30], а нередко и вовсе констатируя ее утрату. В последнем случае университет окончательно отождествляется с экономической корпорацией благодаря двум ключевым сходствам – системе менеджмента и основным принципам деятельности, включающим эффективность, предприимчивость и прибыльность[31].

Университетская автономия испытывает влияние структурных изменений – реконфигураций социального ландшафта, появления новых агентов влияния. Основными силовыми полями, расшатывающими саморегуляцию университетского сообщества, а значит, и подвергающими сомнению его институциональную автономность, в настоящее время становятся:

а) глобализация образования и научной деятельности, превращающая университеты в аналог транснациональных корпораций, усиливающая роль профессионального управления как значимого механизма координации новых университетских гигантов[32]. Университеты оказываются включенными в логики, определяемые новыми агентами влияния – международными научными фондами, глобальными рынками производства знаний и образовательных услуг. Сложность новых отношений, изменение характера их агентскости меняет и устройство самих университетов, превращая их в диффузные образования, которые зачастую уже не могут быть помыслены как взаимосвязанная целостность;

б) бюрократизация, или менеджериализация[33], как общая логика усиления специализации управления в современном обществе, заменяющая коллегиальную организацию академического сообщества принципами нового менеджериализма[34]. Менеджер (администратор), обладающий навыками эффективного управления, становится основной фигурой влияния[35], сосредоточивая в своих руках регулирование финансовых потоков, человеческих ресурсов, определение приоритетных направлений развития университета: «В своей недавней публикации “Университет как современный институт” ЮНЕСКО… концентрирует внимание на администраторе, а не на профессоре как центральной фигуре сегодняшнего университета»[36];

в) экспансия рынка в сферу производства научных идей и образовательной деятельности. В первом случае университеты включаются в существующие рынки консультационных и экспертных услуг, развивают производство в университетских лабораториях экспериментальных продуктов в сотрудничестве с крупными корпорациями; во втором – используют способы продвижения и взаимодействия с потребителями услуг, обычно свойственные крупным игрокам потребительского рынка;

г) медиализация современного общества, увеличение статуса экспертного знания, повышающего значимость публичных экспертных суждений, значительно меняющих иерархию академического сообщества, приводящих к созданию «академических звезд»: «…постепенное, но неуклонное изменение оснований, на которых возводятся и разрушаются научные репутации, публичная известность и общественное влияние. Эти основания, до поры до времени казавшиеся коллективной собственностью ученых мужей, еще в первой половине ХХ в. перешли в ведение руководства издательских домов. Новые владельцы недолго, однако, управляли своей собственностью; прошло всего несколько десятилетий, и она вновь сменила владельца, перейдя в руки руководителей средств массовой информации… Для обозначения интеллектуального влияния ныне более уместна новая версия декартовского “я мыслю”: “обо мне говорят – следовательно, я существую”»[37].

Происходящие структурные изменения однозначно признаются основными причинами сжатия пространства академической автономии, разрушения логики ее внутренней саморегуляции[38]. К числу основных проявлений кризиса автономии можно отнести:

– нарушение логики научного поля – ограничение циркуляции информации о проводимой научной работе и ее результатах. Подчиняясь коммерческим интересам, университеты стремятся избежать утечки информации, чтобы не потерять первенство в создании продукта и соответственно всей полноты выгоды, что противоположно логике научного знания основанного на обмене идеями, постоянном движении информации[39];

– изменение логики взаимодействия со студентами и внешним окружением, реинтерпретация студентов как клиентов, получающих образовательные услуги, а внешнего окружения – как потенциального рынка или союзника в достижении университетами целей стратегического развития. Логика усиления рыночной привлекательности университета, ориентированная на увеличение потока студентов, а значит, и повышение прибыли университета от образовательной деятельности, меняет характер образовательного взаимодействия, превращая его в «edutainment» – смесь развлечения и обучения, снижая в целом качество образовательных стандартов, подчиняя взаимодействие интересам студентов в логике «клиент всегда прав»;

– нарушение принципов академического взаимодействия – подрыв корпоративной солидарности и доверия, провоцируемый формированием новых иерархий, нередко не имеющих прямого отношения к академическим достижениям и ставящих под угрозу действенность саморегулирующих механизмов сообщества, состоятельность его ценностей;

– увеличение значимости индивидуальной карьеры, ее относительная независимость от академического сообщества (поддержка продвижения другими институциональными структурами или медиа[40]), приобретение новых навыков и компетенций по самопродвижению, а также уменьшение академической вовлеченности и низкий интерес к включенности в работу академического сообщества (деятельность различных комиссий, ассоциаций и пр.): «Это существенно меняет и стратификацию в среде преподавателей. Бесспорными лидерами в университетских сообществах становятся те из них, кто… постоянно работает над своим личным брендом на внешнем рынке, включая престижные премии, шумные публикации, связь со средствами массовой информации и пр.»[41].

Оценки нынешнего положения университета нередко пронизаны апокалиптическими настроениями – признанием несоответствия университета как социального института, чьи нынешние черты кристаллизовались в эпоху модерности, реалиям постмодерного общества: постоянной изменчивости требований к производимому и передаваемому знанию при относительной инерционности университета; наличию множественных центров производства знания, расшатывающих интеллектуальную монополию университета; возрастающей экономизации социальных взаимодействий, ведущей к упадку академической автономии[42]. Подобная позиция продолжает перспективу рассмотрения «университета в руинах», предложенную Биллом Ридингсом, связывавшим кризис университета с разрушением его альянса с национальным государством, бравшим под свою защиту деятельность университета, который, в свою очередь, «хранил мысль государства»[43].

Вместе с тем ряд авторов чуть более оптимистично смотрят на университетское настоящее, оценивая происходящие метаморфозы университета не как утрату автономии, а как приобретение обособленности нового качества. Предполагается, что новые условия и новые социальные альянсы, частью которых оказывается университет, дают ему основание для обозначения на социальной арене требований, способных стать основанием укрепления университетской позиции. Суть нового положения университета в контексте институциональных трансформаций современного общества и изменения характера современного капитализма Джиджи Роджеро обозначает как переход «из руин в кризис»[44]. Основание осторожного оптимизма Роджеро заключается в рассмотрении университета как социальной структуры, не только формирующейся внешними воздействиями, приводящими к постепенному сокращению ее автономии, но и представляющей собой весьма эффективный институт, влияющий на конфигурацию общества когнитивного капитализма. Так, Роджеро указывает на двунаправленность происходящих процессов: во-первых, корпоративизацию университетов и параллельное превращение корпораций в университеты, создающие собственные постоянно действующие обучающие центры, заимствующие модели управления и самоорганизации, долгое время являвшиеся частью университетского сообщества; во-вторых, сохранение университетами функции подготовки рабочей силы и в то же время превращение студентов в зачастую не признаваемую, но массовую рабочую силу, требующую особых прав и условий; в-третьих, дополнение процесса джентрификации процессом студентификации – изменения конфигурации городского ландшафта под воздействием университетского сообщества, апроприации городских пространств университетом.

Учитывая транснациональный, массовый характер современных университетов, изменения, вносимые ими в социальные и физические ландшафты городов и стран, вполне заметны и нуждаются в пристальном внимании и тщательном исследовании, избегающем однозначных оценок и апокалиптических версий. Роджеро отмечает, что описание современного состояния университета требует разработки нового словаря для фиксации происходящих изменений, избегающего однозначного определения происходящего малоинформативным термином «пост-университет».

Стихийное превращение университетской автономии в центральную тему дебата об академии обозначает и легитимирует ценность университета. Однако автономия нередко остается лишь предметом теоретических рефлексий, ускользая от попыток операционализации и фиксации. Включенность университетов во множество контекстов, определяющих их способность к рефракции, оказывается крайне сложной для эмпирического изучения: «Но когда мы начинаем присматриваться в деталях, например, само понятие “автономия” приобретает очень разные смыслы, которые под влиянием Бурдьё обычно схлопываются в один-единственный. Т. е. это простой способ вписать очень много разных форм… в одну-единственную простую бинарную оппозицию, который был для нас не очень убедителен»[45].

Другим ускользающим концептом оказываются механизмы рефракции, собственно призванные обеспечить независимость университета, как и любого другого социального поля. Признание их значимости отнюдь не гарантировало внимания к способам сопротивления поля, превращая концепцию автономии во многом в механическую схему, на которой обозначены лишь основные игроки и связывающие их отношения. Как именно происходит взаимодействие, остается фактически непроясненным.

На чем же строится столь трудно идентифицируемая автономия академии? По мнению Бурдьё, основанием автономности академии и одновременно средством ее экспансии в другие поля служит ее особая роль в системе символического производства модерного общества. Выступая пространством интенсивного «производства здравого смысла»[46], классификаций, упорядочивающих научный и социальный мир, университет и университетские структуры исполняют роли легитимных агентов номинации, создающих эксплицитно и публично легитимное видение и описание социального мира[47].

Номинация или производство легитимного дискурса – одна из основных задач университета. Однако дискурс не просто производится – он воплощается и ежедневно разыгрывается в многочисленных действиях университариев. Участники символического производства укрепляют классификации своей профессиональной деятельностью, хабитуализируют их, становятся живыми воплощениями транслируемых идей: «По сути, они отстаивают свои ментальные структуры, свое представление о самих себе, свои ценности и свою ценность, принцип классификации (nomos), согласно которому все то, что они делали в течение своей жизни, имеет ценность. Они защищают свою шкуру»[48].

Система производства социальных классификаций становится одновременно и системой производства соответствующих жизненных траекторий. Академия воспроизводит и усиливает социальное неравенство, «позволяя состояться множеству независимых, но институционально синхронизированных стратегий социального воспроизводства, определяемых инстинктом социального консерватизма, присущего… доминантным группам»[49]. Предпринятый Бурдьё анализ профессиональных траекторий выпускников École Normale Supérieure показывает, как доминирующая классовая позиция (принадлежность к высшим классам) имеет все шансы конвертироваться в высокую академическую позицию. Таким образом, университетская система в определенной степени нивелирует роль класса, но лишь затем, чтобы заменить классовое доминирование новыми видами символического господства.

Универсализация университета, подчиненность его общей логике социальной системы проявляется в определении пространства академии как пространства постоянной конкуренции и противостояния. Подход к пониманию академической несогласованности, предлагаемый Бурдьё в его работе «Homo Academicus», определяет университет как конкурентное пространство, в котором основные игроки соревнуются за доступ к ресурсам (видам капиталов) – власти, финансам, культурному и символическому капиталам[50].

Цель конкуренции, разворачивающейся на разных уровнях (например, между факультетами и профессорами, профессорами и студентами), – завоевание исключительного права на доступ к ресурсам и влиянию: «подумайте о преподавателе, в особенности о преподавателе философии, который своим тридцати или ста студентам в год предлагает свою продукцию, произведенную в почти исключительно монопольной позиции и распространяемую на маленьком защищенном рынке… Подобного рода механизмы могут лишь удвоить эффект символического принуждения некоего частного определения культуры и одновременно лишения всего того, что не входит в это определение»[51].

Борьба за влияние не ограничивается пространством университета и инкорпорацией определенных видов капитала. Позиции, занимаемые агентами в других значимых полях, обладание определенными видами капитала могут конвертироваться в университетские позиции или использоваться для противостояния им. Так, например, значимые фигуры культурного производства, определяющие самый широкий интеллектуальный ландшафт, избавлены от необходимости конкурировать в пространстве университета, но само пространство конкуренции в данном случае бесконечно расширяется.

Вместе с тем, по мнению Бурдьё, университетские конфликты (как и конфликты, связанные с культурой, воспитанием) – особенные, отличающиеся высокой интенсивностью. Накал противостояния, как уже отмечалось, предопределен особой ролью университета в современной системе символического производства – созданием легитимной картины мира.

Работы П. Бурдьё адресуют академии множество сложных вопросов, проявляющих скрытые сценарии действия. И все же университетская жизнь и в данном случае оказывается надежно защищенной доксой. Применяя универсалистские категории, помещая академию в общую логику действия социальных систем, П. Бурдьё зачастую избегает обнаружения ее внутренней логики, словно защищая ее или же давая возможность другим исследователям получить удовольствие от открытия новых горизонтов.

Групповые автономии и способы их поддержания

Неовеберианский подход предпринимает весьма плодотворную ревизию макроперспективы, делая попытку перейти от рассмотрения академии как абстрактной социальной структуры к анализу академического сообщества. Проблематизируя, как и в предыдущем случае, академическую автономию, теоретики неовеберианства рассматривают ее обретение как результат конвенции между профессиональными сообществами, обладающими способностью к самоорганизации, а значит, и созданию эффективных механизмов поддержания независимости, и основными агентами влияния капиталистического общества – государством и рынком. Таким образом, неовеберианский подход задействует два регистра рассмотрения: анализ сообщества и макроконтекстов, определяющих его положение в социальной структуре общества.

Исходной точкой теоретизации в рамках неовеберианского подхода служит идея Макса Вебера о гетерогенности социального ландшафта капиталистического общества и наличии в нем определенных социальных «автономий». Вебер отмечал, что наряду с господствующим в капиталистическом обществе экономическим порядком, обусловливающим формирование классов, в нем существуют и условия для производства неэкономических – «статусных групп». Отличительными чертами последних считаются: во-первых, связанность непосредственными взаимодействиями (в терминах Вебера, они являются «нормальными сообществами»); во-вторых, обусловленность их общественного положения не позицией, занимаемой на рынке труда, а доступом к определенным почестям и привилегиям – статусом в системе стратификации[52]: «В противоположность классам статусные группы являются нормальными сообществами. Правда, в большинстве своем они аморфны… По содержанию статусную почесть можно выразить следующим образом: это специфический стиль жизни, который ожидается от тех, кто высказывает желание принадлежать к данному кругу людей»[53].

Особенность положения такой группы подчеркивается социальной дистанцией и исключительным характером ее привилегий. Использование категории «статусная группа» актуализирует значимость статусных иерархий, а также указывает на важность стиля жизни (стиля потребления, общения, особого характера заключаемых браков и пр.) в конституировании общности. Конвенция, дающая статусной группе возможность принимать почести, поддерживается силой внутригруппового мнения и действий, а также особенностью общественного отношения к ней. Закреплению конвенции, переводу почестей в легальные привилегии способствует получение группой власти и укрепление ее социальной позиции: «Статусная группа встраивается в общество, борется за знаки почета, признание, отстаивает свои иерархические позиции. Она вступает в конкуренцию с другими группами, переопределяет свою территорию, эволюционирует в сторону открытости или закрытости. Кроме того, она претерпевает и внутренние трансформации – организуется, иерархизируется, распределяет власть и регламентирует внутренний доступ к благам и почестям»[54].

Степень открытости/закрытости статусной группы, ее автономии – важный вопрос для неовеберианского анализа. Ряд неовеберианских аналитиков рассматривают профессиональные и статусные группы как тождественные.

Обращаясь к историческому анализу положения медицинских работников Англии, английские исследователи Майк Сакс и Джудит Олсоп приходят к выводу, что основания относительной автономии профессиональных групп в условиях развития рынка и усиления государственного влияния следует искать в формировании действенных механизмов самоорганизации и саморегуляции сообществ. Такими механизмами выступают независимые профессиональные ассоциации, чье право на саморегуляцию сообщества со временем закрепляется законом. Именно «работающие» профессиональные ассоциации становятся «механизмом, который позволил… отгородиться от влияния развивающегося национального государства и организованного капитала»[55].

Эффективность самоорганизации профессиональных сообществ нельзя считать величиной постоянной. В случае неспособности профессиональной ассоциации к действенной саморегуляции (предопределяющей успешность ее ответа на запросы общества) общественная конвенция переопределяется, расширяя возможности государственного или рыночного регулирования профессиональной деятельности. Научные сообщества, по мнению Сакса и Олсоп, выступают примером наиболее ранних профессиональных ассоциаций, обладающих «самоуправлением в том смысле, что они самостоятельно разрабатывали хартии, в соответствии с требованиями которых осуществлялось обучение, а также контроль допуска и исключения из профессионального сообщества. Им свойственен принцип высокой самоорганизации и коллективного управления частными интересами членов группы»[56].

При всей потенциальной плодотворности неовеберианского анализа университетского сообщества, позволяющего сочетать исследования сообщества и социальных контекстов, определяющих его существование, стоит оговорить и его ограничения. Во-первых, очевидную увлеченность макроанализом, повышенное внимание к структурным условиям, определяющим состояние академического сообщества. Неслучайно критики неовеберианства указывают на его ощутимое сходство с функционалистской традицией. Во-вторых, очевидное сужение многообразия мотивации социальных акторов – признание константности мотивов действия статусных/профессиональных групп, сводящихся теоретиками к установлению контроля над ограниченными ресурсами[57], стремлению монополизировать рынки труда и стратификационные позиции: «Профессионализация является попыткой перевести редкие ресурсы профессиональных групп одного порядка – специализированное знание и умения – в ресурсы другого порядка – социально-экономические вознаграждения. Сохранение редких ресурсов предполагает стремление к монополии: монополии экспертного знания на рынке труда и монополии статуса в системе стратификации»[58].

Траектория рассмотрения академического сообщества, выбранная Михаилом Соколовым, отчасти близка к неовеберианской перспективе, сочетая внимание к сообществу с рассмотрением значимых контекстов его существования. В центре внимания автора оказывается репутация ученых как один из механизмов внутренней саморегуляции сообщества (а значит, и его относительной автономии), проявляющий его ценностные приоритеты и иерархии, расстановку сил и логику взаимодействия, а также структурные условия ее производства. Констелляция обстоятельств, определяющая репутацию и ее значение в академических взаимодействиях, образуется:

1) «моральной плотностью» – связанностью сообщества, наличием в нем устойчивых каналов коммуникации, регулярного взаимодействия, создающего ситуацию «все у всех все время на виду»[59];

2) значимостью сообщества в целом и отдельных его участников как потенциальных работодателей/коллег в ситуации мобильного рынка труда, высокой академической мобильности;

3) культурным контекстом – идеей fair play, поддерживаемой особенностью институциональной организации университетской системы – рейтинговыми и рыночными механизмами. Так, занимающий высокую позицию университет (исследователь) постоянно доказывает другим легитимность обладания определенным местом в системе: «Бремя доказательства своего превосходства лежит на том, кто это превосходство доказывает. Рассеивать подозрения – это работа того, кого подозревают»[60].

Соколов отмечает, что сформулированные тезисы о значении репутации и механизмах ее социального и культурного производства во многом носят гипотетический характер. Это скорее исследовательские предположения, требующие постоянного подтверждения и справедливые для определенных фрагментов академического ландшафта, чем универсальные закономерности, проявляющие логику жизни академического сообщества.

Проблематизация микрооптики: университет в процессе становления

Оппозицией обозначенному панорамному видению университета постепенно становится группа подходов, фокусирующихся на исследовании университетской повседневности, использующих микрооптику и сосредотачивающихся на подвижных и изменчивых университетских сообществах или же балансирующих между различными регистрами, рассматривая, как университарии своими действиями и взаимодействиями создают и трансформируют устойчивые логики академии, расшатывают или укрепляют ее «институциональный каркас».

Принципиально важное отличие данной перспективы при всей разнородности образующих ее подходов – рассмотрение университета как пространства производства смыслов и изобретения правил, складывающихся в многообразных, изменчивых практиках и взаимодействиях его участников[61]. При этом производимые смыслы признаются находящимися в постоянном процессе становления и реинтерпретации, что делает анализ университетской жизни принципиально неполным, открытым новым интерпретациям.

Теоретическое обрамление обозначенной перспективы образуется неоинституционализмом, теорией агентскости, дискурсивным антропологизмом (будучи изначально сфокусированным на рассмотрении академии, последний представляет собой наиболее последовательную и чувствительную к особенностям и деталям университетской жизни концептуализацию). Несмотря на значительное различие исходных посылок и категориального аппарата указанных подходов, тема создания и изменения университета как особого социального пространства единогласно помещается ими на авансцену. Порой риторика и фокусы подходов оказываются столь близкими (как это периодически случается с различными версиями неоинституционализма и теориями агентскости), что их концептуальные различия в представлении о социальном устройстве и действующих агентах отодвигаются на второй план, а сами подходы кажутся удивительно сходными.

Университарий как «человек выбирающий»

Неоинституционализм – одна из наиболее популярных исследовательских перспектив в области исследований образования (Education Studies)[62]. Избегая определения университета как средоточия предзаданного набора функций, неоинституционализм признает подвижность и изменчивость университетской среды, значительную роль агентов в ее формировании, «позволяя анализировать не только то, как правила регулируют поведение людей, но и то, как интересы людей влияют на формальные и неформальные правила»[63].

Отмечая активность агентов в формировании институциональных рамок, неоинституционализм стремится установить, «как люди создают смыслы в рамках социальных институтов посредством языка и символических интерпретаций»[64]. При этом предполагается, что пространство действий и выбора в значительной степени ограничено контекстами существования университета – другими институциями, локальной спецификой, предысторией его существования, – определяющими траектории академии и влияющими на выбор его обитателями того или иного сценария действия. С точки зрения неоинституционализма университарий скорее «человек выбирающий», чем «человек творческий». Как отмечают Майкл Хит и Беверли Тайлер, агенты «выбирают и интерпретируют [организационную] среду, реагируют на фиксированные структуры и делают попытку приспособить все остальное к своим интересам»[65].

С точки зрения неоинституционализма способность университариев к выбору и особенно влиятельность выбора определяются не только их положением в структуре, но и самой структурной возможностью совершения выбора – потенциальной свободой маневра. При этом сам выбор ранжируется, а наиболее важными считаются стратегические действия – совокупность мер и поступков, направленных на изменение ситуации[66], а не на поддержание существующего порядка. Возможность выбора агентов каталогизируется и описывается в виде набора фиксированных реакций: уступок, компромисса, избегания, сопротивления или манипуляции[67].

Агент и структура

Соотношение теоретизации и рефлексивных описаний университетской жизни, как уже отмечалось, обнаруживает значимый разрыв – изначально многие описания не основаны на выборе четкой теоретической рамки. Вместе с тем концептуализация подобных рефлексий post factum в ряде случаев вполне уместна и позволяет перейти от насыщенного описания к определению универсальных логик академии.

Вопрос об основных действующих силах академии, роли университариев в формировании институциональной системы весьма близок к основным вопросам теории агентскости, признающей значительное влияние отдельных агентов на состояние системы. По замечанию Маргарет Арчер, рассмотрение культурной системы вне олицетворяющих и воплощающих ее агентов бессмысленно или бесполезно, поэтому анализ всегда стоит начинать «с идей, у которых в рассматриваемый момент есть обладатель»[68].

Агенты очевидно различаются своей способностью институционального воздействия в зависимости от занимаемой структурной позиции, обладания ресурсами и многих других обстоятельств. Действия отдельных персонажей, их последующее признание сообществом (структурой) и соответствующее дискурсивное оформление образуют поворотные точки развития культурной системы в целом и академии в частности.

Признавая значимость агентов – создателей и исполнителей определенных сценариев, – теории агентскости способствуют ревизии исследований университета, исходной точкой которой становится вопрос о значимости фигуры университария. По мнению Бертона Кларка, исследования академиков долгое время представляли собой весьма скромную коллекцию текстов, значительная часть которых десятилетиями не получала подкрепления, в одиночку формируя границы поля[69]. Центральной фигурой ранних, да и более поздних, текстов становятся университетские профессора, формулирующие саму идею университетской корпорации. Ситуация сохраняется до второй половины 1990-х, когда внимание исследователей оказывается поглощено университетской бюрократией – влиятельным агентом, отчетливо заявившим о своих интересах. Патрисия Гампорт обращает внимание, что многие ранние исследования академиков носили универсалистский характер, фокусируясь на абстрактной когорте профессоров и практически не уделяя внимания внутреннему разнообразию группы, определяемому положением в академической иерархии, специализацией и особенностями жизни в кампусе, а также отдельным значимым фигурам[70].

Сегодня с появлением теорий, подчеркивающих отличие логик действия университариев в зависимости от их дисциплинарной принадлежности и доступа к принятию значимых решений, положение в значительной степени меняется. Так, в своем классическом тексте, раскрывающем святая святых нынешней академической системы – механизм и логику оценивания научной деятельности при принятии решения о грантовой поддержке[71], Мишель Ламон рассматривает отличные логики организации дисциплинарных полей и свойственных им представлений об академических «добродетелях».

Нарушая устоявшуюся традицию аморфного группового рассмотрения академиков, Уильям Кларк в своей работе «Академическая харизма и возникновение исследовательского университета»[72] подчеркивает влияние ключевых фигур – академических харизматиков – на формирование университетских приоритетов и инновационных форм работы, корпоративного этоса европейских университетов Нового времени. Важной составляющей академической харизмы он считает аскетизм повседневной жизни, подчиненность интересам науки. Описывая жизненные стили академиков, ставших примером аскетизма, он контекстуализирует подобные практики, отмечая, что «корни академического аскетизма следует искать в монастырской предыстории университета». И все-таки роль выдающихся личностей в формировании жизненных практик университетского сообщества оказывается для Кларка весомой и незаменимой, а сами правила коммунитарной жизни – несводимыми к заимствуемым институциональным образцам. Энтони Графтон в своей рецензии на книгу Кларка иронизирует по поводу транслируемости академической аскезы: «В XVIII и XIX столетиях профессорский аскетизм… принял новые формы – преимущественно творческих достижений поистине эпического, а иногда и эксцентрического свойства. Идеальный профессор сегодняшнего образца обладает признаками усталости и духовного истощения: величие ума и глубина эрудиции, как и красота, могут быть достигнуты лишь путем страдания»[73].

В своем исследовании Кларк сосредоточен преимущественно на инкорпорировании практик (и добродетелей) академических харизматиков в университетский этос, рассматривая университет как палимпсест, сочетающий рациональные структуры, формальные установления и личный опыт университариев. Так, по его мнению, определенный стиль повседневной жизни может стать эталоном корпоративного поведения, а его обладатель – ролевой моделью, определяющей характер социализации и приобщения к корпоративным ценностям: «Вольф[74] заменил обычную для студентов того времени пышную шевелюру на парик – с тем чтобы не тратить драгоценные часы на парикмахера; обходил стороной таверны; и даже перестал посещать лекции, когда пришел к выводу, что может более продуктивно расходовать время, читая рекомендованные книги. Он бесил своего преподавателя тем, что читал с опережением и забирал из библиотеки все книги, которые нужны были Хайне для подготовки к лекциям. Но вскоре его рвение было вознаграждено: он был назначен профессором в возрасте двадцати четырех лет. Этот блистательный, самоотверженный нонконформист парадоксальным образом стал образцом для подражания для следующих поколений студентов»[75].

Индивид – исходная сила действия, именно траектории отдельных субъектов наиболее часто помещаются в институциональный контекст, рассматриваются как решающая сила изменений[76]. Этот пункт оказывается наиболее спорным для критиков подхода, пытающихся обнаружить коллективного субъекта действия и вернуть на социальную авансцену сообщество.

Университетские сообщества и производство университета

Сложные, подвижные университетские сообщества – ключевой субъект действия и стартовая аналитическая точка антропологического подхода. Подобный подход предполагает внимание к повседневной жизни университета и признает ключевую роль университариев в создании живой и подвижной университетской культуры.

Помещение университетского сообщества как саморегулирующегося механизма в центр исследовательского внимания позволяет понять, как происходило освоение и обживание университета как институциональной модели, как она обогащалась новыми сценариями или, напротив, как происходило расшатывание и переопределение действующих правил[77]. Помимо этого внимание к жизни университетского сообщества предлагает исследователю дополнительные возможности, расфокусируя оптику, позволяя следовать жизненной логике университетских обитателей, нередко выходящей за пределы корпоративного взаимодействия, рассмотреть университет как пространство социального творчества.

Соединяя разрозненные опыты множества действующих лиц и структур, антропологический подход фокусируется на сложной конфигурации рутинного порядка – переплетении формальных установлений с повседневными действиями. Университет, таким образом, рассматривается и как пространство усвоения нормативных предписаний, задаваемых агентами влияния, и как арена противостояния им.

Описание университета как сообщества уже в самой категории фиксирует наличие взаимосвязей и взаимодействий, объединяющих университариев. Становясь исходной посылкой, аксиомой исследования, сообщество нередко натурализируется. Доказательством существования сообщества считается совокупность фиксированных структур: разделенных правил, ритуалов, символики и пр.[78], – призванных априори свидетельствовать о наличии коммунитарной жизни и социального взаимодействия. В случае натурализации сообщества все сплачивающие механизмы не проблематизируются, значение правил и их действенность не оспариваются.

При всей очевидности коммунитарного характера университетской жизни (объединяющей ее участников общностью пространства, взаимосвязанностью задач, корпоративного этоса, университетской идентичности) использование категории «сообщество» все же нуждается в дополнительной аргументации, прояснении характера и способов взаимодействия. В противном случае высока вероятность производства абстрактных описаний, скорее приписывающих и навязывающих университетскому сообществу солидарности, чем объясняющих их.

Очевидно, что не всякое объединение университариев является результатом актуального взаимодействия. Исследователь российского академического пространства Михаил Соколов иронически использует термин «популяция» для обозначения внешней заданности подобных объединений, их появления как результата исследовательской классификации: «Популяция – гораздо точнее, чем сообщество, потому что они никогда не были сообществом ни в каком смысле, кроме того, что населяли одну территорию»[79].

Пьер Бурдьё отмечает двойственный характер подобных классификаций, в его терминологии – «классов на бумаге». С одной стороны, они – результат исследовательского произвола, часть аналитической работы исследователя, с другой – обозначение возможности группы быть объединенной, акцентирование «практик и свойств, поведения, ведущего к объединению в группу»[80].

Обозначение и описание взаимодействий, связывающих членов университетского сообщества, представляют собой попытку вскрытия оснований и механизмов его интеграции. Корпоративный этос, при всей его изменчивости и неоднозначности, традиционно рассматривается как механизм сборки сообщества, определяющий его основные стратегии, нередко включая жизненные траектории его участников: «Я работаю в университете, хотя порой мне кажется, что я в нем живу»[81]. Очевидно, что при всех значимых отличиях сообщество и корпорация в определенный момент оказываются связанными друг с другом переходом жизненных стилей и систем смыслов, повседневной и профессиональной жизни.

Стефен Мелвилл в очень личном тексте «In Memoriam», посвященном памяти Билла Ридингса, указывает на расхождение логики сообщества и университета. Он упоминает особую роль спортивных игр, образующих драматургию повседневной жизни сообщества, соединяющих его участников не корпоративной логикой, но собственными, спонтанно созданными сценариями, дающими сообществу возможность состояться на собственных условиях: «Совместная игра стала настоящим служением. Оно не посвящалось кафедре или профессиональной карьере, университет не был готов признать его значение… Это было развлечением, и это было важно»[82].

Таким образом, обнаружение в повседневной жизни академиков человеческих интересов, выходящих за границы университетской корпоративности, это в определенном смысле и обнаружение оснований самоорганизации сообщества, новых сценариев коммунитарной жизни, совместного социального творчества: «Однажды… коллега спросил меня, играю ли я в теннис? Я ответил отрицательно. Он среагировал мгновенно: “Очень плохо, я надеялся, что они наконец-то примут на работу живого человека”»[83].

Для подхода, в центре внимания которого оказывается логика создания и изменения университета, особое значение приобретают трансформации университетского сообщества, раскрывающиеся через взаимодействие и общую событийность, связывающую его участников и одновременно конституирующую его как сообщество, проявляющую его основные черты. События не только подтверждают наличие взаимодействия, но, будучи включенными в символическое производство, образуют дискурсивное пространство, проявляющее университетскую доксу – институциональные политики репрезентации и памяти. В этом случае особый интерес представляет вписанность различных событий в историю сообщества и институциональную историю. Существующий канон репрезентации событий университетской жизни, поддерживаемый в том числе и исследованиями академии, можно представить как канон успешности, подчеркивающий культурную значимость университета, представляющий его как пространство удачных опытов (блестящих защит, продуктивных дискуссий, эффективной кооперации). В то же время ряд исследователей указывают на очевидную ангажированность репрезентации событий, ее подчиненность приоритетам корпорации. Например, Крис Голд отмечает, что университеты обращают повышенное внимание на мотивы поступления или прихода на работу, но практически не рассматривают и не декларируют причины увольнений или прекращения учебы[84].

Другой «фигурой умолчания» можно назвать университетские конфликты. Особенность существующих практик рассмотрения конфликтов в академических сообществах заключается в дистанцировании конфликта. Он воспринимается скорее как область изучения или сфера применения профессиональных навыков (то, что существует за пределами сообщества, на что направлен его взгляд), чем атрибут университетской жизни[85]. Немногочисленные работы, посвященные академическим конфликтам, как правило, не рассматривают их как механизм изменения университетского сообщества, локальных контекстов или институциональных структур, но, скорее, представляют собой набор курьезов, забавных случаев или же рассматривают университет как пространство объективации общественных конфликтов (классовых, гендерных, расовых и др.), нивелируя значимость или отрицая саму возможность внутриуниверситетских разногласий[86].

Исследование событийности направлено на обнаружение событий, проявляющих основные смыслы и логику взаимодействия сообщества, поддерживающих его как целостность, (вос)производящих иерархичность, создающих разделенные способы чувствования – расставляющих эмоциональные акценты. События становятся механизмом включения/исключения человека из жизни группы.

Наиболее часто исследователи обращаются к изучению ритуализированной событийности университетов (праздникам, церемониям посвящения и пр.), достаточно доступной для исследовательского анализа в силу своей повторяемости и артикулированной ценности – стабилизации и мобилизации сообщества, формированию и проявлению его идентичности. Однако регулярно воспроизводимые ритуалы могут утрачивать свое значение в жизни группы или менять смысловое насыщение, требуя постоянной исследовательской ревизии смыслов устоявшихся форм взаимодействий, чтобы через изменение значения событийности говорить о переопределении социального целого. Так, Энтони Графтон отмечает, что университетские церемонии (как воплощение истории и верности традициям) сегодня не только важны для внутренней жизни сообщества, но и, наряду с другими обстоятельствами, становятся важной частью университетского брендинга – позиционирования университета на рынке образовательных услуг: «Современные вузы искренне стремятся отыскать лучших преподавателей и ученых – тех, кто работает в своих областях на переднем крае развития науки, – но они хотят при этом сохранить традиционные аспекты университетской культуры и, подобно своим учителям, с важностью носить мантии. Они надеются, что некая не поддающаяся определению комбинация этих качеств привлечет в их вуз наилучший контингент семнадцатилетних абитуриентов»[87].

Устойчивые взаимодействия, регулярная событийность, образующие календарь, ритмы жизни сообщества, – лишь одна из возможных логик саморегуляции. Особое значение в жизни университариев имеют происшествия, радикально переопределяющие условия существования группы, после которых «ничто уже не будет прежним», а также нерегулярные и локальные события, способствующие не радикальной трансформации, но реконфигурации сообщества – изменению иерархий, логики взаимодействия[88] и пр. Их влияние зависит от сложившихся правил взаимодействия, а роль в жизни сообщества подчеркивается эмоциональностью реакции задействованных участников, их воздействием на повседневную жизнь членов сообщества.

Пространственная жизнь университетского сообщества. Университет в пространстве города

Фокусируясь на жизни университетского сообщества, антропологический подход подчеркивает значимость ее пространственных координат. Университетская жизнь всегда имеет пространственное воплощение. Используя различные масштабы рассмотрения, мы можем говорить об особом «пространстве и времени университета»[89], а также о его многообразных связях с «внешним миром». Университетское пространство и темпоральность образуются разделенными пространствами университетских построек, лекционных залов, библиотек, лабораторий и общежитий, особой ритмикой университетской жизни, создающими «атмосферу защищенности и исследовательского поиска, временно отделяющую»[90] университариев от неуниверситетского мира. Будучи особым местом, университет оказывается не только отделенным от внешнего мира, но и соединенным множеством повседневных связей с другими пространствами.

Рассматривая связь университетских людей с их непосредственным городским окружением, описывая историю университетов как развивающуюся в конкретных городских контекстах[91], исследователи стремятся преодолеть во многом типичный для социальных наук «взгляд одновременно отовсюду и конкретно ниоткуда». Аналитики предостерегают от нецелесообразного и крайне абстрактного разговора о городе и университете вообще, подчеркивая различие историй и логик подобного взаимодействия[92].

Примером анализа, сосредоточенного на обозначении различий в отношениях «университет – город», можно считать работу Дэвида Чарльза «Университеты и их взаимодействие с городами, регионами и местными сообществами»[93]. Не стремясь к созданию классификации или установлению какой-либо сопоставимости, не всегда выдерживая четкие логические критерии, Дэвид Чарльз выделяет следующие группы отношений университетов и городов в Великобритании: «Первая группа представлена широко известными университетскими городами, такими как Кембридж, Оксфорд. Эти города вырастали и развивались вокруг университетов, а кампусы, как с физической, так и с функциональной точек зрения, всегда доминировали над историческими центрами своих городов. На сегодняшний день эти города и университеты воспринимаются как единое целое, несмотря на то что сами университеты в первую очередь ориентированы на международную аудиторию, а между местным населением и обособленными университетскими городками складывается напряженность.

Вторая группа – противоположность городам-университетам – это университеты, ассоциируемые с городом, как правило, это недавние университеты, выросшие из бывших политехнических институтов, которые формировались в определенных городах.

Третью группу составляют городские (civic) университеты, выходящие за пределы городов, имеющие региональное значение, но изначально создаваемые при значительном участии городских властей. В отличие от городских университетов, локализованных в городах, но ориентированных на потребности регионов, существует другая группа университетов, располагающихся за пределами города (out-of-town campuses) и демонстрирующих отсутствие тесных связей с городом»[94].

Как можно заметить из приведенного примера, связь университета и города определяется не только логикой их собственных отношений, но и включением (как университета, так и города) в более широкие контексты – региональные, национальные, глобальные. Существование в нескольких пересекающихся реальностях зачастую увеличивает сложность описания отношений «университет – город», требует учета множественных контекстов, формирующих взаимодействие.

Особый статус города (его столичность, региональная значимость) предполагает дополнительные возможности для развития университета, открывая доступ к широкому ряду ресурсов и в то же время накладывая определенные ограничения (пространственные, политические и др.) на университетскую жизнь. При этом отношения университета и города представляют собой постоянный диалог и взаимную настройку, варьирующуюся от относительной хозяйственной, правовой, культурной изоляции и автономии до приспособления и взаимных изменений. Такая взаимная адаптация означает, что и город может использовать различные ресурсы университета, в том числе и символические. Университет при этом входит в число городских «иконических объектов», репрезентирующих город, повышающих его статус. В этом случае у университета появляются дополнительные основания рассчитывать на более выраженную поддержку городских властей и горожан.

Обращаясь к отношениям, складывающимся между городами и университетами, исследователи нередко рассматривают их как обмен возможностями и значимыми ресурсами. Например, появление университета в уже обжитом городе предполагает широкое использование университетскими профессорами и студентами возможностей, предоставляемых городской жизнью (публичные пространства – библиотеки, музеи, выставочные залы; развитый рынок жилья; городская инфраструктура, интенсивная культурная жизнь и многое другое), при этом сам университет постепенно превращается в значимую часть городского публичного пространства[95]. Университет способен стать структурирующим центром городского района или города в целом[96], а также особого пространства – университетского города или кампуса, формируя особую среду, соответствующую запросам университетских обитателей.

Развитие кампусов ставит под сомнение городской дух университетов. Будучи во многих случаях принципиально антигородским проектом[97], к достоинствам которого, помимо прочего, его создатели относили «изолированность от городской суеты и безумств современного общества»[98], кампус превращает университетскую жизнь в основание жизненного уклада местного сообщества, формирует особое пространство, призванное максимально проявить «академические и общественные качества» его обитателей[99], создает социальную среду небольшого поселения. Кампус подчеркивает и усиливает «самодостаточность университетской жизни, а значит, и ее самостоятельность»[100].

Признавая множественное влияние университета на городскую жизнь (экономическое, политическое, культурное), исследователи рассматривают университетскую среду как инициирующую и катализирующую ряд городских процессов, способствующую формированию новых городских пространств и практик. В частности, российские исследователи признают особый вклад университетов в формирование публичного пространства российских городов XVIII–XIX вв., отмечая их выраженное цивилизующее влияние: «Сама логика университетской жизни диктовала другое. Университет жил открыто, сея навыки нового, цивилизованного быта. Публичные действа, связанные с функционированием университета – торжественные церемонии и ученые торжества, открытые диспуты, где студенты должны были полемизировать в присутствии зрителей, лекции с демонстрацией физических опытов, процедуры награждения отличников и т. п., – все это нетрадиционные, новые по сути своей ритуалы, которые играли особую роль в усвоении населением города нового культурного опыта. Постепенно в него втягивались и горожане, переходя от незнания, удивления и любопытства к включенности в новую культурную деятельность. Университетский театр стал общедоступным (университетская труппа фактически эволюционировала в сторону публичного городского театра). Библиотека университета стала первой публичной библиотекой Москвы. Физические лекции с демонстрацией эффектных опытов были публичными»[101].

Университет, таким образом, идентифицируется как один из важнейших агентов, меняющих повседневную жизнь горожан, формирующих новые условия городской жизни. Однако открытым остается вопрос о значимости роли университета в процессе «цивилизации», соотношении университетских усилий и действий других городских структур или публичных пространств, а также реакции горожан на университетские новации, их включенность в поле новых культурных практик. Состоятельность университета как публичного пространства (в том числе и городского) усиливает общественный резонанс университетских событий, укрепляет значение университета как политической арены. Университетские волнения, неоднократно выплескивавшиеся в городское пространство, становились основаниями переопределения конвенций городской жизни, а также вполне материальных ответов на угрозу стабильности (к которым можно отнести развитие «бункерной архитектуры» в ответ на студенческие восстания 1960-х).

Последние исследования, оценивающие влияние университетов и университетской публики на городскую жизнь, все чаще рассматривают этот процесс не со стороны университетов, а со стороны горожан. Изменение оптики приводит и к переоценке взаимодействия. В поле зрения исследователей попадают не только позитивные изменения, но и неблагоприятные эффекты взаимодействия, обнаруживаются противоречия городской жизни, обостряемые университетами как крупными капиталистическими корпорациями, играющими особую роль в современной экономике знаний. Выступая в роли одного из ключевых игроков городской жизни, университеты определяют стратегии развития крупных городов, формируют масштабные рынки недвижимости, труда и потребительские рынки. Этот процесс в определенной степени находится в русле традиционного влияния университетов на городскую экономику. Однако усилившийся в последние десятилетия процесс «студентификации»[102] – резкого увеличения числа студентов и возрастания культурной ценности периода студенческой жизни[103] – по мнению исследователей, способствовал изменению конфигурации ряда крупных городов (основным предметом исследования в данном случае выступают британские города). Коммерциализация городской жизни, поддерживающаяся университетами и студентами, превратившимися в основных потребителей городских сервисов и пространств, формирует особые пространства ограниченной доступности (ценовой, физической, символической), усиливает процессы джентрификации и фактически отчуждает часть городских пространств, ощутимо меняя ландшафт города. Таким образом, можно заметить, что университеты не только принимают активное участие в производстве городского публичного пространства, но и способствуют его отчуждению и приватизации.

Взаимодействия горожан и университетской публики нередко описываются в литературе как стихийные повседневные встречи и коммуникации, определяемые общностью разделяемого городского пространства[104]. Вместе с тем подобные взаимодействия могут быть частью вполне осознанной стратегии. Отношения «университет – местное сообщество» – одна из наиболее обсуждаемых тем в современной дискуссии, связанной с университетами. Превращение университета в современную капиталистическую корпорацию – крупного агента, балансирующего в различных системах координат (от городской до глобальной), по мнению ряда авторов, делает неизбежной его ответственность за состояние местных сообществ. Действия университета, таким образом, лишаются специфичности образовательной институции и подчиняются общей логике функционирования бизнес-структур.

* * *

Интеллектуальный ландшафт исследований университета крайне многообразен, несмотря на то что сам университет относительно недавно попал в фокус социальных наук, будучи растворенным во множестве институций, формирующих систему образования. В данном тексте я постаралась обозначить основной набор концепций, задействованных в исследованиях университета, раскрывая как сферы плотной концептуализации, так и исследовательские лакуны, ожидающие своего аналитического наполнения.

Доминирование макроподходов, установившееся в поле университетских исследований, долгое время предопределяло его панорамное видение. Вероятно, обращение к микроподходам или балансирование между регистрами поможет установить подвижную, в некотором отношении стихийную и творческую картину университетской повседневности и особой академической событийности, показать освоение и изменение институциональных условий согласованными действиями университариев.

Прорисовывание ландшафта исследований университета, обозначение основных направлений концептуализации – это не только противостояние сложившейся доксе, но и производство новой доксы, легитимация определенного представления об академии. Следовательно, можно надеяться, что в постоянной рефлексии и саморазоблачении – сознательной открытости сценариев производства знаний об академии – заключается одна из возможностей преодоления догматичности и превращения доксы из непреодолимого препятствия в постоянно обновляемый инструмент исследования.

Загрузка...